top of page

 11

НАУКА. ПУТИ ЗНАНИЯ

7085532-5020790.jpg

ИННА СЕРГЕЕВА  

ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО

«...человек — это некое единство и ему свойственно целостное понимание мира. Для целостного же восприятия мира следует, что религия и наука не противоречат, а дополняют дрг друга, точно также как и искусство не противоречит науке...» 

                                                                                              Борис Раушенбах

 Академик Борис Раушенбах

Никогда больше не раздастся звонок и в телефонной трубке я не услышу: «Инна Андреевна, это Раушенбах. Я звоню просто так...» И я сразу пойму, что слишком засиделась над очередной главой книги, надиктованной мне Борисом Викторовичем. Но по свойственной ему деликатности он не торопит, а говорит, что соскучился по работе, что хорошо бы вообще посмотреть, как выстраивается материал будущей книги. И я поеду с толстой папкой машинописных страниц на улицу Королёва, 9, радуясь, что два-три часа Борис Викторович, внимательно и остро поглядывая на меня, с удовольствием и даже с некоторым щегольством будет отвечать на вопросы, которые я заранее продумала и которые возникают по ходу нашего разговора. Еще одна запись на диктофон, еще одна кассета с его голосом, еще несколько страниц новой книги.

Книга была им написана — да-да, написана, это неважно, что академик Раушенбах диктовал ее мне, и я была как бы соучастницей творческого процесса. И в «Пристрастии», и в «Постскриптуме», и в незаконченных «Праздных мыслях», на которых все оборвалось — и не оборвалось, ибо не все кончается со смертью, каждая мысль и каждое наблюдение принадлежат ему, автору. Я выступаю в роли сосуда, который на протяжении многих лет принимал в себя мудрость человека, по праву носящего звание Академика.

В последние годы Борису Викторовичу было трудно писать самому: в 1997 году он перенес две подряд тяжелейших операции, отравился наркозом и потерял краткосрочную память. Что это значит? Он писал страницу текста с обычными для него блеском и логичностью, но переворачивая ее забывал только что написанное. Он до мелочей подробно вспоминал и рассказывал всю свою жизнь, но не мог вспомнить подробностей телефонного разговора, который случился десять минут назад. Крохотный участок мозга был как бы выключен в его голове после зверских искусственных отключений от жизни, к которым были вынуждены прибегнуть медики. Но Раушенбах со свойственным ему юмором заключал: вот и хорошо, я тут же выбрасываю из головы все ненужное... Только его близкие могли догадываться, сколько отчаянья скрывалось за юмором Академика. Он всегда, до последнего момента своей жизни, умел держать себя в руках.

Впервые я узнала о существовании Бориса Викторовича Раушенбаха в семидесятые годы, сидя перед телевизором. Шла программа Сергея Петровича Капицы «Очевидное — невероятное». На экране — Сергей Петрович, академик физик Аркадий Бейнусович Мигдал и третий, новый для моего глаза человек, на которого нельзя было не обратить внимания. И Капица, и Мигдал, постоянные люди на этой очень интересной в те годы передаче, держались свободно и непринужденно, но человек, на которого нельзя было не обратить внимания, обладал высшей степенью свободы поведения, присущей людям безукоризненно воспитанным, как говорили когда-то — людям светским. Это подчеркивалось его осанкой, жестами, манерой обращения к собеседникам. И — главное! — удивительным даром заставить слушать то, что он говорит.

Не помню, к сожалению, о чем конкретно шла речь на этой передаче, очевидно, судя по собеседникам, в ней затрагивались проблемы теоретической физики и космонавтики, но дело не в этом — в конце передачи я узнала, что в ней участвовал академик Борис Викторович Раушенбах, можно сказать, только что «рассекреченный» конструктор фирмы Сергея Павловича Королёва. И именно тогда у меня — уже многолетнего редактора и переводчика, отошедшего от прямой журналистики со времен работы в «Литературной газете», то есть около тридцати лет назад, возникло непреодолимое желание, мысль: «Вот бы поработать вместе с таким человеком!» Нет, мысль прочитывалась всё-таки иначе: «Вот бы поработать вместе с этим человеком!»... Как все мысли, она пришла и ушла, но тень ее маячила на краю моего сознания до тех пор, пока я не услышала при обсуждении перспективного плана от главного редактора журнала «Российская провинция»: «Полцарства за Раушенбаха!» Но не с улицы же идти к академику такого ранга, и я прибегла к давнему доброму знакомству с председателем межгосударственного Союза российских немцев Гуго Густавовичем Вормсбехером, попросила его рекомендовать меня российскому немцу и русскому человеку Раушенбаху. Что он и сделал...

Гораздо позже я буду свидетельницей многочисленных звонков по телефону и прямо в дверь квартиры Раушенбахов, узнаю, что именно с улицы идут все, кому в голову взбредет, прося подписать письмо или петицию, попросить интервью, даже оценить стихи о Космосе. При довольно замкнутом образе жизни Борис Викторович никому не отказывал, и сотни людей были вовлечены в его орбиту — любящих, благодарных, любопытных, постоянных и непостоянных друзей семьи Академика.

Так же легко он отозвался на мою просьбу о статье для журнала: «Это можно устроить. Завтра я лечу в Германию, вернусь недели через две — звоните».

И вот я сижу в старинном московском здании, принадлежащем когда-то русскому драматургу Сухово-Кобылину и отданном под фонд Сороса — Институту «Открытое общество», — в кабинете со сводчатым потолком — ох, сколько крови он мне попортил, когда я расшифровывала запись беседы с диктофона! Эхо было многоступенчатым и коварно искажало голос Бориса Викторовича, хотя дикция его была безупречной. Безупречен был и его внешний вид: загорелый, спортивный, без капли жира, Раушенбах никак не выглядел на свои 70 с лишним. Глаза его живо блестели, смех был по-молодому заразительным и раскатистым, когда он, показывая на диктофон, который я подсунула к нему поближе, объяснил мне, как лопоухой студентке-первокурснице: «Микрофон с другой стороны»...

Сколько часов провели мы с Борисом Викторовичем в обществе этого диктофона! Тогда Академик еще много писал без надиктовываний, хотя времени у него катастрофически не хватало: он по-прежнему работал на космос, преподавал на Физтехе, возглавлял российское отделение фонда Сороса на общественных началах, был членом множества редколлегий и вел большую работу в Академии наук. Ко всему этому очень много ездил по миру и по родной стране. И всё-таки наступал момент, когда мы оказывались напротив друг друга за обеденным столом на улице Королёва, 9, в красивой комнате с редкими цветами на окне - питомцами Веры Михайловны, жены Бориса Викторовича. Наступал момент очередной статьи, я придвигала диктофон к Борису Викторовичу — уже правильной стороной! - и мы дружно надевали очки, после чего Борис Викторович однажды сокрушенно заметил: «Хороши же мы с вами!»...

Помню возникновение каждого материала, сработанного вместе, разговоры, сначала отвлеченные, вообще — о живописи, о египетском изобразительном искусстве, о литературе (темы, особенно мне близкие), об иконах и иконописи, наконец, о религии. Постепенно тема сужалась, заострялась, и в ней появлялся «пункт» — точка, в которой сходились все прямые и непрямые дороги наших пространных бесед, и оформлялась статья, всегда небанальная по мысли и форме. «Не хочу быть банальным!» — самая частая, пожалуй, фраза Бориса Викторовича, и еще: «Это не мое дело, я в этом плохо разбираюсь, поэтому не комментирую». «Плохо разбираюсь» — и тут же в нескольких фразах, емко, точно и уж никак не банально он характеризует проблему, в которой «плохо разбирается».

Так, собственно, получилось со статьей Бориса Викторовича к тысячелетию крещения Руси. Она появилась примерно за год до празднования, в 1987-м, в августе. Обычно накануне подобных знаменательных дат (800-летие Москвы, 100-летие Ленина) вся советская периодика наводнялась материалами на соответствующую тему. По случаю же предстоящего тысячелетия крещения царило поразительное молчание, только «Комсомольская правда», пообещав читателям окончательно разгромить церковников к этой дате, начала цикл некомпетентных, невнятного содержания атеистических статей, которые, однако, совсем не касались тысячелетия.

Молчали крупнейшие писатели страны, молчали ученые-гуманитарии, молчали деятели культуры. Именно в этот момент Раушенбаху позвонили из редакции журнала «Коммунист» и попросили откликнуться на стратегическую оборонную инициативу президента США Рейгана - СОИ, которая будоражила умы политиков и государственных мужей и вызвала своим появлением новый всплеск идеологической борьбы. К тому моменту Борис Викторович уже написал несколько статей по поводу СОИ, поэтому с некоторой досадой ответил сотруднику «Коммуниста»: «Какая все это ерунда, разве это важно! Вот наступает тысячелетие крещения Руси, а вы, странные люди, ничего об этом не пишете!» — «А что, вы можете выступить с такой статьей? — после секундного замешательства спросил журналист. — Мы пытаемся найти автора на эту тему и безуспешно» — «Конечно, могу...»

Статья была немедленно заказана. Причем не просто так (не те тогда были времена), а автор поставил условие, что прежде изложит на редколлегии что и как собирается писать, и если встретит поддержку, то согласен взяться за работу. Надо сказать, что в те годы и редакция журнала «Коммунист», правоверного и вполне официозного органа партийной печати, распадалась на прогрессивную часть, куда входил главный редактор Бекенин, и реакционную — весьма стойкую. Так что предусмотрительность автора будущей статьи, задуманной, кстати, очень острой, была нелишней. Реакционная часть делала все, чтобы статья не была опубликована, поэтому процесс ее прохождения был трудным.

Материал был «положен на бумагу» буквально за три-четыре дня. Года за два до описываемых событий академик-ракетчик Раушенбах, по выражению его домашних, опять «занялся чепухой»: увлекся историей Древней Руси, Киевской Руси и с утра до ночи читал огромные толстые тома всех современных авторов, трактующих эту тему, читал даже в подлиннике, на древнерусском, «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона. Никаких далеко идущих планов не было, просто Борису Викторовичу было это интересно, стало еще одним его пристрастием, как иконы, которыми он уже всерьез тогда занимался. Поэтому материала для статьи, заказанной «Коммунистом», у него оказалось предостаточно, статья была написана мгновенно, и в редакции ее пустили, вопреки существующим правилам, без очереди, «растолкав» слегка других авторов, и поставили в двенадцатый номер августа («Коммунист» выходил раз в три недели и имел восемнадцать номеров в году).

Конечно, Б.В. (так его звали за глаза на Физтехе и на фирме Королёва, так, мысленно, звала его и я) захотел купить несколько экземпляров журнала с собственной статьей и отправился к газетному киоску, где всегда на выбор лежали разные номера «Коммуниста». Этого номера не оказалось. Не оказалось его и в других киосках. Пришлось звонить в редакцию, и сотрудник со смехом уверил автора, что проблемы нет, «мы ходим обедать в столовую ЦК, там «Коммуниста» сколько угодно, я вам куплю десять экземпляров, чтобы вы могли дарить друзьям...» В столовой ЦК двенадцатого номера «Коммуниста» не было: появление скандальной статьи известного академика в главном партийном печатном органе страны вызвало настоящий бум, журнал моментально расхватали. Пришлось Б.В. довольствоваться единственным экземпляром, который уступил ему один из работников редакции.

После публикации в редакции «Коммуниста» раздавались возмущенные звонки атеистов, но вступать в полемику с Раушенбахом на страницах журнала никто не захотел: возразить было нечего, полемизировать невозможно, потому что в статье приводились неоспоримые факты. Но и стерпеть было невозможно, потому что главной мыслью статьи была: «Как хорошо, что нас в свое время крестили!»

Осенью того же 1987 года Борис Викторович прилетел из Праги, где был в командировке, в Стокгольм как член советской делегации, принимающей участие в заседаниях по защите мира. Уровень участников был довольно высок — бывшие премьеры, бывшие министры, поэтому отель, где проходили заседания, был окружен автоматчиками; уже тогда Швеция боялась террористических актов и принимала все меры, чтобы обезопасить своих гостей. В аэропорту опоздавшего Раушенбаха встретил сотрудник советского посольства в Стокгольме и по дороге в отель сказал: «Я должен передать вам благодарность посла» — «За что?» — «За вашу статью в «Коммунисте». К нам в посольство беспрерывно обращаются с вопросом, что такое 1000-летие крещения Руси, а мы не знаем, что ответить. Когда появилась ваша статья, мы перевели ее на шведский, размножили и раздаем всем интересующимся».

Статья была издана на многих языках и опубликована во всем мире, включая публикацию «Курьера ЮНЕСКО». В 1988 году, сам того не желая, академик Раушенбах стал самым крупным светским специалистом по этому вопросу, хотя без улыбки говорить об этом не мог. Тем не менее, когда ЮНЕСКО праздновала в Париже 1000-летие крещения Руси, - а это было официальное празднество, — в советскую делегацию наряду с митрополитом Ювеналием был включен Б.В.Раушенбах, который и выступил на торжествах с докладом.

В Советском Союзе праздник по этому поводу проводился почти на государственном уровне, с торжественным заседанием и концертом в Большом театре СССР, в присутствии московского бомонда и представителей различных конфессий. М.С.Горбачев, тогда генеральный секретарь Коммунистической партии, не мог прийти на торжества, присутствовала Раиса Максимовна как представитель Фонда культуры, возглавляемого академиком Лихачевым. А раз присутствовала «первая леди» страны, то все понимали, что таким образом присутствует сам Михаил Сергеевич, который не может появиться физически только по протокольным соображениям.

По словам Бориса Викторовича, вся эта ситуация была довольно комичной, но характерной для того времени; она показывала, насколько неожиданным и нужным было появление его статьи, какой это был мощный прорыв сквозь заслон официальщины, давший ход другим подобным статьям, которые шли уже сравнительно легко. А ведь в «Тысячелетии крещения Руси» не было никакого ниспровержения основ, Б.В. даже ссылался на Энгельса, чтобы уверить атеистов, что он-то как раз марксист, не марксисты — они ...

Примерно к 1996 году из статей академика Раушенбаха стали возникать контуры книги «Пристрастие», высоко оцененной коллегой Бориса Викторовича по Физтеху и соседом по даче в Абрамцево Никитой Николаевичем Моисеевым, академиком, автором интереснейшей теории «ядерной зимы». Уже после выхода книги в свет Никита Николаевич напишет: «Наши судьбы были очень разными, каждый шел своей дорогой, и все же наши пути оказались очень близкими. У нас были не только общие пристрастия; нас, хотя и по-разному, преследовали общие беды сталинских времен. Мы понимали суть происходящего, постоянно искали выхода из тупиков, хотя и не всегда удачно.

И наши пристрастия постепенно смещались в гуманитарную сферу, как будто мы чувствовали, что будущность людей станет зависеть в гораздо большей степени от состояния их духовного мира, от умения жить с Природой, чем от развития технического могущества человека, и страсть к стяжательству однажды придется заменить добрым отношением к другим людям».

Сигнальный экземпляр «Пристрастия», в авторском предисловии к которому есть лестные слова в мой адрес, я передала Борису Викторовичу уже в Центральную клиническую больницу, где он еле приходил в себя после двух страшных операций. И все-таки написал мне на пасхальной открыточке слабым почерком: «Книга вышла очень приветливой (обложка). Большое спасибо за все, что Вы сделали. Бог будет милостив - продолжим работу...»

Мы ее продолжили — Бог был милостив. Но когда я увидел Б.В. после больницы, трудно было в это поверить. Мы виделись с ним накануне операции (предполагалась одна), в солнечный февральский день, и сам Б.В. был какой-то солнечный, шутил, смеялся, а мои робкие попытки сбить его с мысли об операции («Живут же люди с этим, Борис Викторович, и умирают совсем не от этого...») — он довольно лихо сказал: «Ничего страшного. Это у меня одиннадцатая. Лягу на стол, захраплю, меня разрежут, выкинут в помойное ведро все ненужное, и все будет в порядке». Там, в Президиуме Академии наук, на Ленинском проспекте, получив от него последние материалы для «Пристрастия», вычитанные им, выслушав его рассказ о вчерашней лыжной пробежке («В следующий раз встану на лыжи уже через год!»), я простилась с Б.В. успокоенная — конечно, все будет в порядке с этим несокрушимым человеком.

И вот он сидит передо мной, бледный, исхудавший до такой степени, что у меня невольно вырывается: «Мощи святого Бориса!». Но главное не худоба и синеватый оттенок кожи, главное — его глаза устремлены внутрь себя, потухли, не откликаются на шутки, а голова все время склоняется на руки каким-то до боли горестным движением, как будто ему невмочь держать ее прямо. И я — совершенно неожиданно для себя! - говорю вдруг: «А теперь мы с вами начнем новую книгу. Вы расскажете в ней о своей жизни. И о том, как умирали после двух операций».

Сквозь неимоверную усталость и безнадежность на лице Академика проступает сначала удивление, а потом и насмешка — надо мной, над собой?.. Неважно. Это отблеск не умирающего ни в каких ситуациях юмора, мальчишеское озорство вопреки всему — болезни, депрессии, судьбе, которая почти положила его на лопатки. И с этой озорной интонацией, которая уж никак сейчас не вяжется с его видом, Б.В. рассказывает о своей смерти, клинической смерти, о том, что он видел в этот момент и чувствовал, анализируя как ученый и эти переживания, и эти ощущения.

Это стало началом новой книги, «Постскриптум», биографии автора, изложенной им самим. По мере работы над ней Борис Викторович медленно выправлялся, благодаря Вере Михайловне и дочерям, дважды ездил в Ганноверскую клинику в Германии, где для его пораженной в результате наркозов и долгого лежания ноги сконструировали пластмассовую поддержку, и он смог ходить, пусть с палкой, ездить в ту же Германию и в поездки, связанные уже не с болезнью, а с работой. На лыжи, правда, он уже не встал, не смог водить и автомобиль, но пешие прогулки стали ежедневными, особенно на даче.

«Постскриптум» вышел в 1999 году, и, взяв его в руки, Б.В. с некоторым недоумением сказал: «Неужели это кому-то интересно?» Тираж в 2000 экземпляров, тем не менее, разошелся за полгода. Так же быстро разошелся и второй двухтысячный тираж, выпущенный в свет издательством «Аграф». И мне немедленно был задан Борисом Викторовичем вопрос: «А что мы будем делать теперь?»...

Новую книгу, конечно! «Праздные мысли» возникли как бы сами собой, логически продолжая ряд доброго десятка книг, написанных академиком Раушенбахом не по основной специальности, книг по живописи, по теории художественной перспективы, по иконописи, книг мировоззренческих, философских. Такими виделись и «Праздные мысли», цепочки размышлений о времени и о себе, о друзьях и коллегах, о жизни... Название «Праздные мысли» Борис Викторович утвердил, я бы сказала, с удовольствием и вполне искренне, хотя смешно представить себе, чтобы ученый с мировым именем и его феноменальной эрудицией вдруг стал мыслить праздно. Просто ему нравилась такая вот необязательная форма маячившей на горизонте новой работы. И он успел очень много сделать. Успел еще пройтись с карандашом по большинству записанных мною глав, делая редкие, но всегда «в яблочко» поправки; по выражению его лица я видела, что он принял идею книги, увлекся ею, и ни разу не услышала его ироническое: «Кому это нужно?»

«Праздные мысли» выходят без него. Так больно сознавать это. Но — выходят, выходят! Тысячи людей возьмут в руки новую книгу Академика, и он продолжит свою беседу со всеми нами.

   Дневник академика Раушенбаха          

Запись тридцать девятая

  • Mar. 23rd, 2010 at 8:09 AM

 

Большинство современных ученых достаточно высокого уровня — и российских, и западных — не могут согласиться с тезисом о случайности мироздания. Потому что если допустить, что мироздание случайно, это приведет к таким страшным выводам, хоть вешайся. А раз признается осмысленность мироздания, то и человеческая жизнь (не конкретно моя или ваша, а вообще жизнь) не совсем случайна... Пантеизм в средневековье был вежливой формой атеизма, когда считали, что Бог разлит повсюду, а раз так, то его как такового вроде бы и нет. Современные представления об осмысленности мироздания — вежливая форма религиозности в материалистическом мире. Церковная атрибуция при этом необязательна.


Разумеется, благородная человеческая душа сосредоточена на вопросах нравственности и на конечных вопросах: что есть жизнь? Что есть смерть? Что есть счастье?
Не берусь ответить, что есть жизнь, что есть смерть. Это, воистину, самые сложные вопросы, и никто сегодня не ответит, а, может быть, и никогда не ответит на них. Что есть смерть, можно сказать только после смерти, а после смерти никто еще не заговорил. Ответить, что есть жизнь, нельзя потому, что мы не знаем, что есть смерть. Ибо жизнь - отрицание смерти. Все взаимосвязано. 


Устройство Вселенной кое-как объясняют, происхождение жизни - пытаются, а природу сознания нельзя не только объяснить, но даже описать. Невозможно сделать и химический анализ живого организма: как только начинается химический анализ, кончается жизнь. Суть человека — это, прежде всего, его сознание, а не химические процессы, к примеру, в его ноге. Так что существующая картина мироздания ущербна в принципе. Люди не создали ее. Пока...
А что касается религиозного чувства, это природный дар, и оно похоже на другие внелогические чувства. Так что бороться с ним бессмысленно.
У некоторых людей есть «ген религиозности», как я его условно назвал; они живут с верой, порой очень затаенной, в сверхъестественное, с потребностью в чуде, хотя бы в «летающей тарелке». Если у человека этот «ген» ничем не насыщен, человек может начать пьянствовать, хулиганить. Был у меня такой буйный знакомый, потом он крестился и вдруг успокоился, ощутил душевное согласие с миром, примирился с собой. Я знавал людей, которых религия спасла от тюрьмы.
Потребность в религии имеют далеко не все. Полагаю, таким «геном» обладают 10-12 процентов людей. Они ходили в церковь, даже когда за это преследовали. Как поэты оставались поэтами во всех лагерях и тюрьмах, так и истинно верующие всегда оставались верующими. Их стремление ощутить, а не только сознавать себя частью мироздания, невозможно перебороть никакими атеистическими лекциями, никакими наказаниями. Если жизнь не столкнет таких людей с христианской Церковью, они, возможно, станут кришнаитами или мистиками, потому что не могут без этого, как художник не может не рисовать, музыкант не может не напевать какой-нибудь мотив. Религиозность — нормальное состояние таких людей.

 

 

Запись пятидесятая       

  • May. 19th, 2010 at 7:50 AM

 

«Дни Турбиных» я увидел на сцене впервые еще в 30-е годы... В начале 30-х годов. Колоссальное впечатление! Это было настолько непривычным на фоне тогдашних пьес — ведь в «... Турбиных» "белые" выступают как положительные герои, — что казалось чем-то просто невероятным... Да и сама по себе пьеса замечательная. В середине 30-х годов я узнал и о том, что Булгаков пишет «Мастера и Маргариту». Слухи об этой вещи уже ходили, но носили они несколько юмористический характер: знаешь, Булгаков пишет одну вещь, очень смешную, где черт ходит по Москве... Но для многих, и для меня в том числе, Булгаков тогда был «Днями Турбиных» — и больше ничем. Потому что его ранние рассказы я просто не читал.
Сейчас в моем восприятии три произведения Булгакова стоят выше других его произведений. Это «Белая гвардия», «Театральный роман» и «Мастер и Маргарита», причем «Мастер и Маргарита», безусловно, на первом месте. Попробую объяснить, почему.


Человеческое сознание складывается из двух составляющих (соответственно левому и правому полушариям человеческого мозга): рациональное (на нем держатся наука, промышленность, здравый смысл и так далее) и иррациональное. Сейчас мы склонны ценить рациональное гораздо выше. Но это досадный и, надеюсь, временный перекос. Ценнейших человеческих качеств мы не досчитались бы, сводись человек к одному лишь рациональному началу. Такое понятие, как «милосердие», рационально объяснить нельзя, потому что рациональное милосердие — это уже не милосердие... Собственно, вся нравственность иррациональна: когда вы поступаете вопреки своим интересам, это как раз и есть высокая нравственность.


Меня всегда, интуитивно, может быть, привлекала иррациональная часть человеческого сознания. Поэтому и в литературе мне нравились более всего те произведения, в которых это иррациональное начало наиболее сильно выражено. Задолго до знакомства с творчеством Булгакова я очень любил Гофмана, читал и перечитывал его. «Фауста» читал не меньше десяти раз — и в оригинале, и в переводе... Поэтому Булгаков не был для меня чем-то совершенно неожиданным.
Но, конечно, Булгаков не повторяет Гёте, он совершенно оригинален. Вот, к примеру, такая «частность»: «положительными героями» романа «Мастер и Маргарита» являются Воланд и его свита, - то есть силы зла. Эта диалектика вроде бы знакома нам по «Фаусту» («часть силы той, что без числа творит добро, всему желая зла»). Однако здесь совершенно другое. Воланд и не желает зла — он целенаправленно разрушает носителей зла в окружающем мире, помогает Мастеру. Но вот Мастер, — почему он не заслужил света, а только покой? Загадка для булгаковедов и миллионов читателей. По очевидной ли причине: Мастер — человек атеистического сознания, не посещающий церковь, не совершивший никакого подвига личного благочестия, испытывающий сомнения в достоверности Нового Завета (Иещуа приходит в ужас от несоответствия записей Левия Матфея тому, о чем говорил ученикам)? Поэтому — не свет, а только покой? Но, с другой стороны, ни у католиков, ни у православных нет такого понятия — покой. Он придуман Булгаковым как некий своеобразный Рай для Мастера. Он столько натерпелся в жизни, что покой для него — наиболее желанное состояние. Именно такой, нецерковный Рай, куда помещает его, заметьте, опять же Воланд.
И в то же время Мастер — идеально хороший человек. Не то, что мы скучнейшим образом называем «положительный герой», а именно — очень хороший человек.


Часто говорят: Булгаков был против революции. Но если бы он писал просто альтернативу революции, к его произведениям очень быстро был бы потерян интерес или же он продержался бы максимум лет двадцать. Но на самом деле интерес к Булгакову растет. Потому что он гораздо шире тех политических категорий, в которых его когда-то пытались рассматривать. Он просто вне их — в тех лучших своих вещах, о которых я говорил. А вот «Собачье сердце» или «Иван Васильевич» для меня не на том, высшем булгаковском уровне: именно потому, что слишком привязаны к злобе дня.
Нужны хорошие комментарии к роману «Мастер и Маргарита». Вот такой парадокс: хороший писатель пишет так, что действительно возникает необходимость в комментариях. Приведу пример. В «Фаусте» есть знаменитая сцена, где ведьма читает как бы таблицу умножения. На первый взгляд читаемое ею — это бессмыслица. Полная бессмыслица. Но ведь для ведьмы смысл есть. Для Фауста и для читателей это бессмыслица, но не для ведьмы. Комментаторы раскопали: ведьма, оказывается, описывает так называемый магический квадрат. Но Гёте нигде и никому этого не сказал, не раскрыл. Вот тут и нужны комментарии.


у Булгакова тоже есть нечто подобное. Помните, в финале «Мастера и Маргариты» фразу о рыцаре, который однажды «неудачно пошутил». Сейчас это место расшифровано. Но есть еще немало подобных мест. Некоторые из них раскрыты в книге И.Галинской «Загадки известных книг» (издательство «Наука», М. 1986).

 

  Запись пятьдесят первая       

  • May. 27th, 2010 at 2:50 PM

 

Я абсолютно согласен с высказыванием Окуджавы, что «главное в том, что не интеллигенты отвернулись от власти, а власть по давнишней российской традиции пренебрегла ими, плюнула на них и растерла. И все потому, что не выносит критических замечаний в свой адрес, не терпит несогласия...» Могу только добавить, что интеллигенция, в том числе и научная, современным правителям не нужна. Поэтому лучшие умы из страны уехали и еще будут уезжать в ближайшие годы.
...Молодой выдающийся ученый уехал на год в Японию. Он там очень понравился. Ему продлили контракт на 5 лет. Скоро кончается его срок. Летом он приезжал в командировку в Москву и зашел в свой институт. Сказал, что собирается вернуться. Ему ответили, что из 14 установок работают только 4. Нет возможности для исследований. А у него приглашение в Австралию и два приглашения в Америку. Спрашивается: куда он поедет?


Как можно довести страну до такого состояния только для того, чтобы какие-то люди (я не хочу определять, кто они такие) могли строить себе виллы на Средиземном море, покупать замки за рубежом, сорить деньгами так, что все изумляются? Меня поражает такое «купеческое», в плохом смысле этого слова, поведение.


Сближаться с властью должна не интеллигенция, а, наоборот, власть, правительство - с нею. Если немножко поумнеет (а я считаю правительство в среднем всё-таки глупым), то тогда и поймет, что без этого жить нельзя. Вспомним Ленина, вспомним 1918 год. Казалось бы, при чем тут вообще наука? Но он организует огромное количество институтов, таких, как Сельскохозяйственная академия, где будет работать Вавилов, как Физико-технический институт в Петербурге, где вырастут Капица, Курчатов и другие. Он организует ЦАГИ. Это в 1918 году!
Что организовано сейчас? Чечня?
Надо, чтобы власть, наконец, поняла: великая держава должна иметь великую науку. Сейчас западный мир очень заинтересован, чтобы мы оказались на периферии цивилизации. А наши правители этому помогают.

 

    Запись пятьдесят третья      

  • Jun. 6th, 2010 at 4:22 PM

 

Космическое производство, на мой взгляд, не имеет отношения к переселению людей в космос. Тем не менее, я уверен, что человечество будет расселяться в космосе, хотя... не знаю точно, по каким причинам. Думаю, однако, совсем не по причине тесноты или нехватки чего-нибудь на Земле. Даже когда население Земли стабилизируется и на ней будут разрешены все основные социальные проблемы, у человечества все равно не исчезнет потребность что-то искать и преодолевать, что-то строить и улучшать. И человечество устремится в космос. Это будет сродни нынешней устремленности молодых в экспедиции в самые дальние уголки планеты. Или вдруг возникающему у людей желанию пересечь океан в утлой лодчонке. Когда новозеландца Хиллари спросили, зачем он полез на вершину Джомолунгмы, тот ответил: «Не знаю. Наверное, потому, что она существует». Когда человек достигнет сверхвысокого материального благополучия, ему будет недостаточно заниматься только поиском духовных истин. Если такое случится, это тоже, на мой взгляд, может остановить прогресс и привести к смерти нашу цивилизацию — так сказать, от потери интереса к развитию.


Но все это не более чем прогнозы. Мне кажется, что во все времена чаще все-таки ошибались скептики. Технический скептицизм — наиболее неблагодарная позиция, когда мы говорим об отдаленном будущем. Поэтому я честно заявляю: не знаю, не вижу, как через столетия люди будут переселяться в космос, но верю, что это будет. А если вернуться к прогнозам, к давним прогнозам, выяснится, что лучше всего оправдались прогнозы именно интуитивные. В романах-прогнозах Ж.Верна, Г.Уэллса и А.Толстого, которые вообще были художниками, а не учеными, высказывались, можно так выразиться, просто заветные желания, мечты человечества. И заметьте: все мечты человечества исполняются! Поэтому, мне кажется, нет смысла приводить какие-то доказательства. У меня нет сомнений, что поселения, скажем, на Луне, на Марсе или на межпланетных орбитах — реальны и что люди будут постепенно переселяться в космос. Думаю, что не позже, чем через 200 лет, искусственные условия существования на Марсе будут не хуже, если не лучше земных. Еще Циолковский подметил: человечество и так уже процентов на 80 живет в искусственной среде.

 

 

Запись пятьдесят четвертая

  • Jun. 13th, 2010 at 11:25 PM

 

Беседовал с генеральным консулом Баварского Государственного министерства внутренних дел г-ном фон Кессемихом. Взяв рекламный проспект Фонда, он быстро просмотрел его первую страницу и сказал, что ему все ясно. По тону было понятно, что это «ясно» — плохое дело. Здесь есть одно слово, которое все объясняет, добавил г-н Кессемих. Я подумал, что это слово «Фонд Мира», так как он еще добавил, что мои объяснения по поводу Фонда как неполитической организации разоблачаются этим словом. Фонд — сугубо политическая организация, хотя, возможно, я и члены правления этого не подозревают.


Я очень удивился, когда опасным словом оказался «гуманизм» и его производные. Г-н Кессемих пояснил мне, что этим словом прикрываются, как правило, весьма темные и разрушительные силы... По мнению консула, этим словом всегда прикрывались те, кто выступал против Христа и Его учения, в частности, влиятельные еврейские круги. Христа распял не еврейский народ, а еврейская бюрократия, а отсюда и слова Христа, обращенные к Богу: «Отец, прости их, ибо они не ведают, что творят». Слова «не ведают» консул толковал в том смысле, что они не знали (им не толковали) слов пророка Исайи (тот, который вывел их из персидско-вавидонского плена), ибо истинным предтечей Христа был не Иоанн, а именно этот пророк и т.д.. и т.п.


Разговор наш длился примерно час. Далее г-н консул сказал, что величайшим президентом США был Картер (баптист), который понимал все это и своим Кэмп-Дэвидским соглашением сумел изолировать опасного Бегина и даже сказать речь в Кнессете о том, что народы (палестинцы и евреи) готовы к миру, но этому препятствуют их руководители (в этот момент лицо Бегина исказилось гневом).


Г-н Кессемих считает, что настоящее современное христианство должно опираться на философию Соловьева, что его на Западе не знают только идиоты. Что Запад тоже не знает своего пути и его благополучие — мнимое. Что свет придет с Востока, из России, и он очень надеется, что это произойдет скоро...
Он проводил меня, спустился со мною в лифте и попрощался у дверей на улицу. Его глаза были горящими глазами пророка-проповедника.


P.S. Об обращении одного из КГБ. Кессемих был знаком и даже дружил (за границей) с сотрудником КГБ. Однажды этот сотрудник с женой был у него дома, в гостях. Сотрудник и его жена очень удивились, когда, садясь за стол, хозяин с женой перекрестились. Сотрудник изумленно спросил: «Вы верующие?». Он в свою очередь задал вопрос: «Сколько тебе лет?» Сотрудник назвал цифру — 35. «Ты еще молод, придет время, и Он постучится в твою дверь. Не ошибись, открой Ему». Они расстались, и через много лет он получил от этого сотрудника из СССР короткое письмо: «Он пришел и постучался. Я открыл Ему дверь». Ни до, ни после он писем от этого сотрудника не получал.

 

    Запись пятьдесят пятая       

  • Jun. 21st, 2010 at 9:55 PM

 

Очень интересный, красивый и наглядный образ Троицы — пирамида (но не египетская). В ее основе треугольник: ее основание — наша повседневная жизнь, три грани — Отец, Сын и Святой Дух. Они сходятся в одной единственной точке — вершине — это и есть Бог. Точка одна, но она одновременно принадлежит всем.
 

 

   Запись пятьдесят шестая         

  • Jun. 29th, 2010 at 10:05 PM

 

Не помню, кто и почему, но меня выдвинули от Академии наук на поприще борьбы за мир, и я стал бороться за мир. Был создан, как водится, комитет — советские ученые в борьбе за мир, — как я туда попал, не знаю, но как представитель этого самого движения я ездил в Америку, проехал по всей Калифорнии, в общем, получил массу удовольствия. И в Калифорнии я каждый день где-нибудь выступал с речами, в Станфордском университете, например, и все это было весьма забавно.


Надо сказать, что слушали меня всерьез, — почему было не послушать? Но случались и довольно странные коллизии, потому что иной раз выступать приходилось у кого-то дома, за чаем или за кофе, бывало по-всякому, но я всегда говорил какую-нибудь речь. Не помню уж, что я импровизировал, но всегда при мне состоял переводчик, который все повторял по-английски и, как это обычно бывает, «упорядочивал». Вопросы задавались разные, что я отвечал — убей Бог, не помню! Думаю, что отделывался какими-нибудь общими местами, расхожими фразами, потому что у меня не было никакой личной аргументации, а была та, которая выражалась и представлялась работами наших ученых, типа Никиты Моисеева и других — не только Моисеева, — и, значит, нащупывалась какая-то точка зрения, которую я излагал. Опять же, я опирался не на политику, а на науку, но в результате получалась все-таки политика, потому что иначе меня бы туда не послали.


Самое интересное произошло в пресловутой Санта-Барбаре, сериалы о которой идут по нашему телевидению бесконечно. А я, видя на экране знакомые пейзажи, вспоминаю, что везде там был. Это отнюдь не занюханный, а вполне фешенебельный уголочек Калифорнии, курортик уютный и ухоженный. Причем жил я там в отеле, который назывался «Романтический», и был он замечателен тем, что в нем не полагалось номеров комнатам, а все они имели соответствующее название, и мне повезло поселиться в комнате «Чеширский кот»! Это кот из «Алисы в стране чудес», улыбка которого еще оставалась, когда он сам исчезал.


Вообще природа Калифорнии — рай земной, но я там убедился, что единственный стоящий из ее городов это Сан-Франциско. Так что если бы меня сослали в Америку, то я выбрал бы для жизни Сан-Франциско. Мне все там нравится: и трамвай, который втаскивается на гору за веревку, — это такая местная достопримечательность, — и крутые спуски улочек, и знаменитый мост «Золотые Ворота». Но больше всего меня привлекло то, о чем рассказали мне местные жители: что в отличие от Лос-Анджелеса, который расположен сравнительно недалеко, Сан-Франциско продувается целиком от океана, постоянно проветривается, и там абсолютно чистый воздух. Над Лос-Анджелесом, когда подъезжаешь к нему и смотришь издали, стоит просто пылевое облако, не хочется туда и ехать, потому что чувствуешь, как там трудно дышится. А Сан-Франциско — идеальное место. Мне все там очень пришлось по душе.


Объехал я не всю Америку, а крутился по Калифорнии, а потом в районе Нью-Йорка. Центральную Америку я не знаю, хотя бывал в США несколько раз. Однажды мне удалось провести недели две-три в Калифорнии, где я ездил из университета в университет, из одного собрания в другое, и всюду докладывал, значит, о борьбе за мир; кроме того, мне приходилось бывать, как там говорят, на Восточном побережье. У нас Восток Дальний, а у них как раз то, что у нас называется Запад: Нью-Йорк, Вашингтон и так далее. Кто-то говорил, что Вашингтон напоминает ему Петербург, я бы этого не сказал. Вашингтон, вообще-то говоря, город своеобразный, «белая» часть жителей там минимальна, это негритянский город, на мой взгляд, — город сплошных негров, но центральная его часть вокруг Капитолия заселена белыми. Например, когда спускаешься в метро, там сидят одни чернокожие, но почему-то никто никогда об этом не писал. И, соответственно, в этом смысле и сказываются особенности Вашингтона. Негры живут по своим негритянским законам, и когда меня пригласили на церковную воскресную службу, то оказалось, что в негритянском храме все приплясывают во время молитвы - об этом я написал в «Пристрастии». Так и запомнилось на всю жизнь: пляшущие негры в Вашингтоне...

 

 

   Запись пятьдесят седьмая    

  • Jul. 9th, 2010 at 8:57 AM

 

Трагическая судьба генетики в России связана, главным образом, с неграмотностью Лысенко. И больше ничего. Он был хороший агроном, но не выше — простой агроном. Но ему повезло, его выдвинули там, выдвинули сям, и он вдруг стал великим теоретиком. В силу отсутствия умственных способностей нужного класса он не мог понять, что такое генетика, не мог вникнуть и поэтому нес какую-то ахинею насчет того, что приобретенные признаки передаются по наследству. Это грубейшая ошибка — в его понимании и изложении. Например, он считал, что если что-то делать с растениями, то они потом передадут новые свойства по наследству. Предлагал увеличить урожайность хлебов путем выведения ветвистой пшеницы. Причем делал очень просто: брал какой-то один случай и говорил, что если все злаки будут такими, то урожайность у нас увеличится в два-три раза! И докладывал Сталину или кому-нибудь еще, что давайте вот растить такую пшеницу, видите, у меня случайно выросла, она дает столько-то зерен, а простая — столько-то. Если вся будет ветвистая, то урожай удвоится. Ну, все воскликнули - очень здорово! И Лысенко стал делать ветвистую пшеницу.

Конечно, ничего он сделать не мог, но это уже другой разговор. Лысенко жил только тем, что постоянно обещал верхам что-то невероятное. А раз народный академик обещает, даже то, во что трудно поверить, ему дают «зеленую улицу». Когда он понимал, что проваливается с очередной затеей, он давал следующее обещание, а про первое все забывали. На этом он и существовал, на обещаниях, ведь по сути-то он ничего не сделал за все свои многие годы. И получилось так, что, ничего не понимая в генетике в силу своей безграмотности, он стал с ней бороться и перевел науку в плоскость классовой борьбы. Он делил науку на буржуазную и еще какую-то — с этой надо бороться, потому что она не признает марксистских правил, а другую надо поддержать, потому что она насквозь марксистская. Нес какую-то совершеннейшую ерунду, но он обладал, как говорят, мощной внушающей силой, и когда умер Сталин, при котором Лысенко взлетел — выше некуда! — то Хрущеву нашептали, что Лысенко безграмотный человек, который в науке всем только вредит, и Хрущев хотел прикрыть народного академика. Тот, в конце концов, добился свидания с Хрущевым, а поскольку, повторяю, он обладал большим внушающим пропагандистским даром, то своими горящими глазами и воспаленными доказательствами, что будут невероятные перспективы от его начинаний, он убедил и Хрущева, и Хрущев ему поверил!

В каком-то смысле Лысенко был человеком честным, то есть не было того, что он знал: все, им задуманное — ерунда, а он только делает вид, что это перспективное направление в науке. Ничего подобного, он всерьез так считал и верил в это. И я помню, как на каком-то академическом собрании, когда его стали ругать, что он не признает существование генов, он то ли меня наивно спросил, то ли кого-то в моем присутствии: да объясните мне, что это за гены и зачем они нужны? То есть понял, что не то он говорил, но не мог понять - что. После смерти Сталина и ухода Хрущева на него просто перестали обращать внимание, тем более что результаты его экспериментов и внедрений оказались нулевыми. Если не отрицательными... Он — трагическая и комическая фигура, но характерная для тех времен, когда в нашей стране можно было брать горлом.

Так что судьба генетики у нас трагикомическая, но люди-то погибали в этих «схватках»! Их сажали, с ними как угодно расправлялись, и Вавилов, выдающийся генетик мирового класса, умер с голоду. Умер с голоду! Его не только посадили в тюрьму, но и уморили в буквальном смысле этого слова. Его просто забыли, и поэтому он умирал долго. Забыли, что он есть в камере, и не приносили ему причитающейся баланды. Я не помню подробностей, но Вавилов был уморен голодом не нарочно, а по забывчивости тюремного начальства — я боюсь подробностей. А он обрадовался, когда ему сказали, что он может начать в тюрьме научную работу, то есть, как бы намекнули на то, что он пошел вверх со дна. Но это пришлось на самое начало войны, всякие эвакуации, реэвакуации, короче говоря, полный кавардак, никто ни за что не отвечал, и он умер в тюрьме, забытый начальством и надзирателями...
Значит в нашей стране судьба генетики в XX веке комическая в части Лысенко и трагическая в части Вавилова. Во всем остальном мире у генетики, как и у всякой другой науки, судьба складывалась благополучно.

 

 

  Запись шестьдесят пятая     

  • Aug. 31st, 2010 at 9:16 AM

 

«Творчество есть философия по самой своей сути», — говорит греческий скульптор Диодор, один из героев пьесы Иона Друцэ «Падение Рима». Несомненно, это кредо и самого автора. Он верен ему давно, и он упрямо верен ему и сегодня, когда на книжных прилавках, на экранах кинотеатров и телевидения торжествуют насилие и секс, а на страницах элитарных изданий законодатели постмодерной моды предаются изысканно безмятежным литературным играм во всеобщую относительность всех смыслов и ценностей. Более того, — для Иона Друцэ органично не просто философское, но православно-философское художническое видение и переживание жизни. Это делает его творчество близким всем нам: вопросы «что хорошо» и «что плохо», определяющие наши идеалы, сформировались в народе за 1000 лет такими, какими их видит православие. Даже атеизм XX века не смог поколебать их, и, сдавшись, просто объявил «общечеловеческими».


Конечно же, сегодня религиозность стала модой, низкопробной разменной монетой массовой культуры наряду с рекламой, эротикой и проповедью насилия. Поэтому обращение большого писателя к подобной теме требует от него мужества и мастерства. Ион Друцэ умело справляется с этой трудной задачей, и его творения заслуживают самого благодарного внимания и самого высокого признания.

Строгое следование историческим фактам не мешает писателю представить их так живо, так правдиво, что даже давно известное видится читателю в новом свете, дает возможность почувствовать себя живым свидетелем описываемого. Так, прочтя много лет назад роман Друцэ «Белая церковь», я вдруг увидел воочию и реальный штурм Измаила, и живого Суворова. Этот роман позволил мне понять и легендарного Паисия Величковского, переставшего быть для меня персонажем условно-житийной литературы.

То же ощущение состоявшегося открытия пережил я и после повести «Суббота в Назарете», опубликованной недавно в журнале «Континент» (№85). Несколько строк Евангелия превратились в грандиозную картину, заполненную переплетением сложных психологических проблем на вечную тему: «нет пророка в своем отечестве». Автор заставляет еще и еще раз поразмыслить читателя о том, что есть Отечество — не племенное, а духовное.

Стремление понять современную русскую, да и вообще европейскую культуру, привлекает внимание писателя к ее истокам — первоначальному христианству. Один из казалось бы незначительных эпизодов — крушение Римской империи, описанный в «Анналах» Тацита, — становится главным полем захватывающей борьбы разложившейся античности и идущего ей на смену христианства. Пьеса «Падение Рима» («Континент» 87) — не только яркое художественное осмысление прошедшего. Ее глубинная суть весьма современна. И поэтому приобретают пророческий смысл с горечью сказанные слова римского понтифика: «Мир всецело поглощенный половым инстинктом, прикидывающий, как и с кем бы еще переспать, не заслуживает покровительства богов». Античные боги отвернулись от Рима, ибо закон стал мертвой буквой и несет в себе уже начала беззакония, прогрессирующее разложение, захватившее и государство, и семью. Римский полководец Авл Плавт, побуждаемый Нероном осудить на смерть свою жену-христианку, наперекор императору оправдывает ее, ведь «без блага семьи нет Отечества». Мысль, которую нелишне помнить и сегодняшним политикам.

В стремлении понять и почувствовать истоки нашей культуры писатель не мог обойти вниманием гигантскую фигуру апостола Павла, вероятно, самую значительную в истории распространения христианства. Обратившись к юности апостола, Друцэ вновь показывает, что закон, из которого ушел живой смысл, из которого ушла любовь, ведет к вырождению. И не на что в истории рассчитывать народу, не осознавшему и не искупившему свой грех (мысль эта повторяется и в повести «Жертвоприношение», которую также печатал в № 82 журнал «Континент», взявший на себя сегодня нелегкую созидательную задачу отстаивания ценностей христианской культуры в современном мире).

Обращение Иона Друцэ к возникновению христианства, а следовательно и европейской культуры, весьма значимо и одновременно чрезвычайно трудно. В отличие от Михаила Булгакова, свободно трансформировавшего евангельские сюжеты, Друцэ пишет свои повести, строго следуя канонам. Может быть, это стесняет его фантазию, но, тем не менее, не мешает писателю достичь высокого художественного совершенства.

https://rauschenbach.livejournal.com/?skip=30

  Видео-интервью с академиком Борисом  Раушебахом   

bottom of page